Николай Оцуп

Оцуп - поэт первой эмиграции, заново открытый буквально в последние годы, но до сих пор нуждающийся в более полном дооткрытии и изучении. Несмотря на то, что его имя регулярно упоминается рядом с именами Георгия Иванова, Адамовича, Поплавского и других самых известных поэтов-эмигрантов, его творчество остается малоизвестным, о нем мало или почти ничего не пишут. Оцуп как бы все еще в изгнании. Между тем, в эмиграции он считался ближайшим соратником вышеупомянутых Иванова и Адамовича, продолжал темы, увлекавшие этих поэтов, и именно о них троих как о едином целом сказал поэт В. Злобин: "Их присутствие здесь, среди нас, было чрезвычайно важно... Они привезли с собой как бы воздух Петербурга, без которого, наверное, не было бы ни "Чисел", ни многого другого, что позволило нам пережить ждавшие нас здесь испытания". Как мы знаем, "Числа" - это журнал, составивший целую эпоху в истории русской эмигрантской литературы. С Ивановым Оцуп сотрудничал еще до своего выезда из России в 1922-м. Вместе с ним, Лозинским и Гумилевым они основали "Цех поэтов" - новый, взамен прежнего. Под маркой этого недолговечного объединения Оцуп выпустил свою первую и единственную изданную на родине книгу стихотворений "Град".
О духовном становлении поэта и человека Оцупа критик Бахрах сообщал: "Гумилев и Бергсон были двумя полюсами, между которыми простирался его духовный опыт". Но полностью эта личность, как и многие другие, раскрылась в изгнании.
Уже в Берлине Оцуп переиздает "Град", а также печатает новые сборники "В дыму" и "Встреча", выпускает на немецком языке альманах "Новейшая русская поэзия". В 1939 году он публикует роман "Беатриче в аду". Во время войны Николай Оцуп вступает в ряды итальянского Сопротивления, попадает в концлагерь и бежит из него. После войны он издает "Дневник в стихах 1935 - 1950", опубликованный в 1994 году в книге "Океан времени". Поэтом написана первая фундаментальная диссертация о творчестве Гумилева, которую Оцуп защитил в Сорбонне. Последняя прижизненная книга - драма в стихах "Три царя". Незадолго до смерти поэт подготовил книгу воспоминаний "Современники" и "Литературные очерки".
Поэтическая деятельность Оцупа в эмиграции, в Париже, продолжалась больше тридцати лет. С годами его стихи, подобно стихам Иванова, становились проще, горше, наливались неземным "сиянием". Не думается, чтобы это было результатом подражания или только развитием темы. Скорее, так проявлялась правда жизни. Вообще, Оцуп и Иванов - во многих отношениях своеобразные двойники-антагонисты, соратники-соперники. Оба родились в одном, 1894 году, оба по удивительному совпадению умерли также в одном, 1958 году, оба считали себя учениками Иннокентия Анненского, вместе участвовали в обновленном "Цехе поэтов", а в Париже совместно издавали "Числа". Можно сказать, что Николай Оцуп - младший брат Иванова по поэтической судьбе, его отдаленное альтер-эго. Творчество первого ни в коей мере не находилось в тени личности второго, а словно дополняло и расширяло какую-то общую для них песню жизни и смерти, родины и чужбины, надежды - безысходности, "мирового уродства" и "сияния"... Только у Оцупа гораздо реже звучат усталость и отчаянье, в них присутствует, как Ангел Хранитель, любовь, в них тень и свет взвешиваются диалектически, почти по-даосийски, как части неделимого целого. Например, Оцуп рассуждает о смерти:
"Но если бы со всех сторон
Мир этот не был окружен
Ее дыханьем, - может быть,
Не стоило бы жить".
Хотя нередко и он проваливается в безнадегу:
"Но, отчего же, не в силах молиться,
и не умея томленье прервать,
мы обольщаемся снова и снова,
и, безрассудные, ищем опять
дружбы и нежности, света земного".
Искренне веря в "свет земной", упуская его из рук, а потом вновь обретая, Николай Оцуп упрямо борется и оправдывает человеческую судьбу самими ее жгучими противоречиями:
"И ты, от гибели на волосок,
мечтая пулей раздробить висок,
опомнился на миг один от срыва,-
 
И что ж? Душа, могильная вчера,
Как никогда сегодня терпелива,
И жизнь вокруг неистово-щедра."
В отличие от Георгия Иванова, который никогда не занимался самокопанием, спокойно-насмешливо и безнадежно-хладнокровно констатируя то боль, то бессмыслицу, то "мировое уродство", Оцуп не задерживался на найденной мертвой точке, а порой, словно ему мало было страданий, даже бичевал себя вполне по-русски и в духе Достоевского:
"И ты увидишь мать и дочь.
Они бедны, их плечи узки.
И невозможно им помочь...
Но ты ведь литератор русский -
На профиль первой и второй
Ты смотришь с горечью такой,
Как будто здесь, на этом свете
(Опомнись, мало ли таких?)
Мы перед совестью в ответе
За долю каждого из них".
Скорбь за чужое горе помогает не возводить в абсолют личную трагедию (тоже подлинную и достойную всяческого уважения), смягчает ее, делает стыдливее, порождает просветленные строки:
"Иль я, мечтая о покое,
свою усталость перенес
на мир, по-прежнему счастливый,
проснувшийся от черных грез
под легкой музыки мотивы?"
Как мы уже говорили, Николай Оцуп не имеет, в отличие от Иванова, твердой мировоззренческой позиции, он не уверен, он не убежден, он вечно колеблется. Уродлив ли окружающий мир на самом деле? Так ли уж точен его, Оцупа, взгляд, нет ли где-нибудь выхода в другую, освобожденную от наших предрассудков реальность? Отчего так невыносимо сложно нащупать этот выход и эту реальность?
"Да, укорачивается она,
и ничего еще не прояснилось.
Стихи закончены. Ночь холодна.
В каком-то месте что-то приключилось.
О, даже чувствуя за этим всем
Неясный луч какого-то просвета,
Как страшно спрашивать себя: зачем?
И помнить, что не может быть ответа".
Или:
"И научились только день за днем
(не разрубив узла одним ударом)
довольствоваться тем, что вот - живем,
хотя и без уверенности в том,
что надо жить, что это все не даром."
Быть может, Алеша Карамазов сказал бы, что у Николая Оцупа "глубокая совесть"...
Если затвердевшие полюса бытия и творчества Георгия Иванова - это безлюдье, безнадега и скука и слабое, чуть брезжущее "сияние", то Оцупа так и швыряет на гребнях безумия и смысла, любви и страсти и постоянного столкновения с чужими "я". Но поэт не только охотно жалеет людей, как в стихотворении "В деревне", он одновременно и презирает их за вполне конкретные грехи, вглядывается в "чернь" (одно из ключевых понятий в русской поэзии), не становясь пафосным гуманистом:
"Проходит женщина. За ней
какой-то розовый солдат.
И целый день, и сотни дней,
И тысячи, вперед, назад
Идут бок о бок или врозь
Не те, так эти, где пришлось...
Ни человека, ни людей
(живые, да, но кто и что).
А сколько жестов и вещей,
Ужимок, зонтиков, пальто".
Вот она, цивилизация Запада, шокировавшая русских беглецов. Выдавленные оболочки с человеческими очертаниями, обладающие (have) солидным запасом "ужимок, зонтиков, пальто". И бросает Николая Оцупа от его пристального взгляда то вниз, то вверх, то в сочувствие, то в презрение, то в свет, то во тьму. Однако у него превосходный вестибулярный аппарат, и воля его, хоть слабо и в приступах тошноты, но неуклонно тяготеет к жалости, любви и свету.
В конце жизни эта борьба заканчивается победой. Оцуп пишет замечательные стихи "Не диво - радио", где наконец четко излагает свое кредо, формулируя с классической ясностью заветные убеждения:
"Не диво - радио: над океаном
бесшумно пробегающий паук;
не диво - город; под аэропланом
распластанные крыши; только стук
стук сердца нашего обыкновенный,
жизнь сердца без начала, без конца -
единственное чудо во вселенной,
единственно достойное Творца.
 
Как хорошо, что в мире мы как дома
Не у себя, а у него в гостях;
Что жизнь неуловима, невесома,
Таинственна, как музыка впотьмах.
 
Как хорошо, что нашими руками
Мы строим только годное на слом.
Как хорошо, что мы не знаем сами
И никогда, быть может, не поймем
 
Того, что отражает жизнь земная,
Что выше упоения и мук,
О чем лишь сердца непонятный стук
Рассказывает нам не уставая".
Это, несомненно, выдающееся стихотворение в русской поэзии. И здесь, в отличие от своего сверстника и собрата-антагониста Георгия Иванова, Оцуп достигает, осуществляет то, что не удалось коллеге: мудреет, примиряется со своим существованием, смиряется, отыскивает в бытии величавый смысл. Сравнивая этот маленький шедевр, исполненный в лучших традициях классической школы, с тем же "Посмертным дневником" гибнущего Иванова, мы не найдем ни свинцовой усталости, ни затухающей иронии попавшего в последний тупик человека. Даже адресаты произведений абсолютно разные. Оцуп, хотя и не прямо, обращается к Богу. Иванов литературен: "Александр Сергеевич, я об Вас скучаю..." По ощущению, стихи Иванова словно тяжко падают, а строки Оцупа воспаряют ввысь, как ода. Они легки и воздушны, земная горечь не опоила их насмерть. Это победа.
Теперь самое время упомянуть о другой грани творчества Николая Оцупа - его любовной лирике. Вряд ли еще кто-то из поэтов-эмигрантов так писал о любви. Цитировать из этого свода можно много:
"Пройдут, как волны, надо мной века,
затопят все мои земные ночи,
но там воскреснут и моя тоска,
и верные, единственные очи.
"И сиянье, которое двое
как один заключают в себе".
Вот "сияние", которое нашел Николай Оцуп как отблеск и частицу бесконечного, та отрада, которой не удалось вкусить, безусловно, превосходившему его и по таланту и в мастерстве Георгию Иванову.
Оцуп пишет:
"А все-таки, не правда ли, нет-нет,
любовь простая (о, всегда все та же)
мучительно походит на ответ,
на утешение, на счастье даже".
Или: "С тобою, ангел нелюдимый,
Я сам преображаюсь весь,
Как будто и в помине здесь -
Обиды нет неизгладимой,
Болезни нет неизлечимой,
Нет гибели неотвратимой".
Или:
"Мне все равно легко дышать
и слушать скрипачей.
Сумел я в сердце удержать
Слова любви твоей".
Оцупом написана большая поэма "Красавица", трудноватая для восприятия (он вообще плохо справлялся с крупными массивами стихов), посвященная женщине, любви, красоте как спасению от изводящей пустоты и серости. Здесь вполне можно вспомнить Некрасова и сказать, что Николай Оцуп стал в эмиграции поздним преемником своего великого тезки. В другом длинном стихотворении "Буря мглою" фигурируют имена княгинь Волконской и Трубецкой, также некогда воспетых Некрасовым. Вряд ли это простая случайность. И здесь уже вырисовывается кардинальное расхождение с другом-противником Ивановым, его приоритетами и эстетикой. Принципиальное расхождение, которое можно назвать в определенном смысле мужеством, поскольку разработка некрасовских тем и мотивов, тем более за границей, вряд ли сулила понимание и благосклонность со стороны пишущей элиты (разве что в юмористическом ключе, как это сделал Саша Черный).
Что же можно сказать, подводя итог нашему краткому исследованию творчества и судьбы Николая Оцупа? То притягиваясь яркими личностями соратников по ремеслу (особенно Ивановым), то отталкиваясь от них, Оцуп настойчиво искал своей темы и своей дороги. Его философия то становилась единокровной сестрой философии яркого и мощного Иванова, то вдруг обретала свои особые черты, которые с течением времени конкретизировались, наливались силой. Оцуп преклонялся перед женщиной, ее красотой и мужеством, выше всего на свете ценил любовь, и это не просто помогало ему сочинять, но и спасало от крайнего отчаяния и озлобления. Нельзя сказать, что ремесло поэта (священнодействие) было для Оцупа тем же, чем оно являлось для его учителей Гумилева и Анненского или для многих здравствующих современников. Несмотря на активное участие в литературном процессе, скрытный и отстраненный Оцуп, которого, похоже, никто толком и не узнал, гораздо больше стремился к внутренней гармонии и поискам Бога. И тем не менее, он останется в истории русской поэзии как ее достойное звено. Его стихи отвечают всем требованиям высокопрофессиональной изящной словесности. Оцуп внес в ноту эмигрантской поэзии свой неповторимый обертон, его лучшие стихи отличают благородство, богатство оттенков, ясность языка и цельность стиля. Этот простой, бесхитростный, словно слегка приглушенный, но вполне узнаваемый голос всегда будет подлинным наслаждением для умного читателя, готового разглядеть за внешней неброскостью возвышенно-одухотворенное содержание.
 

Проголосовали